Казалось бы, оперная дива должна быть могучая, дородная, с большой грудью и крепкими бедрами, чтобы все время вне сцены вынашивать богатый голос, а у этой от ее театра были разве что черное бархатное платье, открывавшее худые, с бледно‑веснушчатой кожей плечи и руки, и ласково‑напевная счастливая интонация, но какой спрос с человека в такое время…
Инна просила за арестанта, которого могут расстрелять. Война прошла, он поет, он уже пел в Сибири и будет петь в родном городе, драматический баритон, темный тембр, больше Боря ничего не хочет, он разоружился.
Она произнесла «разоружился» улыбчиво, с каким‑то зябким наслаждением.
– Он так волновался, когда… вы… Ведь в той же тюрьме? Вас держали там же? Я знаю, он не хотел воевать и никогда уже не возьмет оружие. Он встал на вашу платформу, он стоит на советской платформе… Он страшно болен. Мне не велено говорить: у меня просят выкуп. Увы, у нас с этим крайне скверно, гроши… Раньше‑то пение давало все, на широкую ногу жили, а сейчас поем, чтобы ноги не протянуть.
Она щебетала эти слова, словно щебечет о чем‑то милом, но не столь важном, вроде модной шляпки‑клош и возможном разнообразии лент: бант, узел, стрела.
Она помогала своей речи длинными руками с розоватыми печатями раздражения на локотках, рисуя в воздухе очертания чего‑то недосягаемого и желанного.
– Он болен, – пропела опять.
– Толя тоже болен, – веско сказала Анна.
– Да, я болен, – согласился Герасимов.
– Мы все больны! – Анна, держа ложку у лица, внимательно и длинно посмотрела на собеседницу, как сквозь лорнет.
– Я был зол не только на Бориса, на всех племяшей, на многих в семье… – Новая картофелина развалилась надвое. – А сейчас одна усталость и грусть. Ах, если бы я знал, как помочь!
– Вы же можете!
– Много ли я могу, – продолжил он, словно передразнивая, – деятель народного просвещения.
– Значит, вы ничего не можете? – спросила Инна капризно и зачастила ресницами; веснушки стали увереннее на совсем побелевшем скуластом лице.
– Не могу.
Она встала, засмеявшись деланым, мучительным смехом, шаркнула кожаными ботами на крючках, как бы намереваясь идти прямиком в окно, схватилась скользкими руками за предательскую солнечную пустоту и вдруг, сложившись и уменьшившись, упала на дощатый пол.
Глухой стук. Тишина. Жарко.
Она лежала на боку без движений, с поджатыми оголившимися ногами.
Муж и жена захлопотали над ней шумно и потрясенно, опровергая тишину и неподвижность.
Пока поднимали из обморока и опускали в кресло, ненароком стянули ботик, открыв кофейный чулок с дыркой, при этом отошел и заплясал каблук; а один локоть от удара стал из розового пунцовым, как распустившийся сочный цветок.
Анна растирала гостье голубоватые щеки, отлавливала пульс на ледяном горле, совала в немые губы стакан теплой воды с разбухшими шерстинками малинового варенья…
Анатолий растерянно выхаживал по столовой. Остановился, глянул исподлобья в самоварную латунь, увидел серо‑седое облако своей тюремной бороды, нет настроения сбрить, пускай тюрьма уж два года позади, а мальчик сидит в тюрьме сейчас, тот самый, который сидел у него на плечах возле мрачной пещеры под гранитным навесом; когда‑то у этого дивного озера Тургояк белокурый мальчик болтал упитанными ножками и просился: «Дядь, неси купатеньки!» – туда, где за колючим песком ждала прозрачная тайна с щуками и карасями, глыбами в глубине и облаком на глади…
– Инна! Инна! Вы слышите меня? – выкликала Анна в темноту забытья.
Женщина, воскресая, вяло мотнула головой, отпихнув стакан, и вода пролилась ей на подбородок, освежила потертое кружево декольте.
Она приоткрыла глаза, в которых в ту же секунду сверкнул стыдливый огонек осознания.
– Ой. Простите. Виновата. – Она заговорила с горечью пауз. – Это все волнение. Спасибо. Я лучше пойду, – говорила едва слышно, можно было решить: пропал голос.
Наконец с усилием вынырнула из большого велюрового кресла, изобразила улыбку, но вышла гримаска.
И засеменила к выходу в своем перекосившемся откровенном платье, шаркая бесцветными ботами, прихрамывая на неверный каблук.
– Толя, задержи ее!
Инна удивленно обернулась из полумрака прихожей.
Анатолий расторопно настиг, приобнял, пыхтя из бороды:
– Э, погодите, вам бы дух перевести. Нет, это мы виноваты, отобедайте, скромно едим, а все же…
– Простите, мне пора.