Я шел пешком. Была жара. Прохожие казались цветными пятнами. Здания стояли как пограничные столбы между мирами. Я удивлялся: и кто‑то ведь здесь живет в этих чужих домах, кто‑то видит эти шумящие на ветру листья тополей и не понимает, как все это далеко и ничтожно. Я все еще был инопланетянин на чужой планете. Думал про детей. Влад уже достаточно взрослый. Он поймет. И Яне поможет, когда наступит время. Но Майе всего три. Она слишком маленькая. Господи, я даже не увижу, как она пойдет в первый класс: это казалось обидней всего. Она меня не запомнит. Вернее запомнит, но слишком смутно. Как легкий полуденный сон. Может, запомнит все плохое, что будет происходить в самом конце моей жизни. Я хорошо запомнил смерть отца в свое время. У него был инфаркт, а потом инсульт, после которого он не выкарабкался. Его забрали досматривать к себе в домик на окраине Новочеркасска, где сейчас живут в одиночестве мои двоюродные сестры. Мы с матерью были рядом с ним в тот день. Мне было восемь. Мне дали какую‑то детскую книгу, усадили в кресло, и я читал. Раздавались голоса. Отец лежал в соседней комнате. Он почти не мог говорить, не мог двигаться. Помню, тогда был популярен Кашпировский. Или Чумак – кто‑то из них. Экстрасенс, ставящий на ноги по телевизору неизлечимо больных; заряжающий воду и кремы. Тогда в это верили: такое было время. У сестер не было телевизора. Достали где‑то портативный, чтобы поставить у постели отца: пусть смотрит и излечивается. Телевизор привезли, но показать отцу передачу экстрасенса не успели: папа умер. За три недели до его смерти мы навестили его в больнице. Я хотел ему похвастаться, что научился делать из бумаги машинки. Он меня учил до инсульта: у меня сначала не получалось. А теперь получилось. Папа лежал на койке и смотрел на меня. Он был очень слаб, едва говорил. Я сказал: папа, смотри, как я научился делать машинки из бумаги. У меня было несколько листков в клеточку наготове. Я в мгновение ока сложил бумажную машинку и спросил: правильно? Дай покажу, пробормотал он. Он взял один из моих листков и попробовал собрать машинку сам. У него не получалось. Листок мялся у него в руках. Помню, меня это поразило: слабые отцовские руки. Они всегда были такие ловкие и умелые. Отец мог собрать или починить что угодно. Для меня он был недосягаемым идеалом. А теперь – эти неуклюжие движения. Он выронил листок и уставился в потолок. Я боялся смотреть на него, смотрел на его руки. Мама сказала: Вова, отойди пока. Я отошел. Мама что‑то сказала отцу. Не знаю, что именно. Он заплакал. Первый раз в жизни я слышал, как он плачет. Я не понимал, почему это происходит. И как это вообще возможно: ведь там на кровати лежит мой отец. Сильный, большой человек. Отец плакал и своей слабой рукой стучал по раме кровати: тук‑тук‑тук. Такой слабый звук. Это было за три недели до его смерти. А в день самой смерти я сидел в соседней комнате и читал книгу. Я обожал книги: читал все подряд. В комнату вошла мама – вся в слезах. Она сказала: Вова, твой папа умер. Борис умер. Я положил книгу на стол, потому что так надо было. Потому что нельзя заниматься другими делами, когда твой отец умер, – я это понимал. Я смотрел в пол, не зная, что в такой ситуации надо делать. Я не плакал, хотя вроде бы надо. Я просто не понимал, как такое возможно – отец умер. Это казалось нелепицей. Мама обняла меня. Потом обнялась с сестрой отца. В комнате были еще какие‑то наши родственники. Они перемещались, говорили. Обсуждали грядущие похороны. Кто‑то спросил: может, Володе надо подойти, попрощаться с папой? Кто‑то ответил: он же ребенок, не стоит. Это было примерно двадцать шесть лет назад.
Я шел через рощу, что напротив стадиона СКА, там было прохладнее. Ступал по ставшей чужой для меня земле. Каждый шаг был легок – я как будто терял связь с планетой. Я подумал: допустим, мне остался год. Ну как год: максимум девять месяцев более‑менее нормальной жизни. Потом, допустим, последние три месяца на обезболивающих. Когда все уже устали. Когда тайно мечтают: скорее бы. И злятся сами на себя за такие мысли. Но сил нет – и мысли сами лезут в голову.
Помню, шагал по краю рощи и навстречу мне по дороге промчался автомобиль с рвущейся наружу веселой громкой музыкой. Знаете, как бывает: когда водитель включает музыку погромче, чтоб прохожие лучше осознали его существование. Я остановился и оглянулся на машину с удивлением. Она была слишком нереальна. Затихающая вдали музыка казалась песнью с далекой планеты. Все здесь было совершенно чужое, непонятное. Я как будто впервые увидел этот мир. Мне стало смешно. Я – инопланетянин. Всего лишь разведчик на другой планете. И люди, и автомобили, и деревья, и эта дорога, и этот разрушающийся стадион напротив, и эта насыпанная под ноги щебенка, и это бледное от жары небо, и это солнце, эти запахи земли и цветов, эти голоса людей, почему‑то отчетливо слышные через дорогу, – все здесь чужое. Я всему этому не принадлежу. Наконец‑то я осознал: я здесь чужой.
Я вернулся домой. Влад на меня поглядывал с удивлением. Яна рассказала ему, но, кажется, он не совсем ее понял. Привычный мир не мог так запросто поменяться. Я похлопал его по плечу, что‑то сказал. Пошутил. Видно было, что он немного успокоился. Раз я шучу, значит, все не так плохо. Помню, подумал: здесь я еще не чужой. Все это – мое.
Яна потащила меня к компьютеру. Что‑то показывала. Что‑то она уже прочитала. С кем‑то созвонилась. На днях – буквально завтра или послезавтра – будет консультация. Для начала в нашем онкоинституте. Никаких диспансеров. Там по моему профилю даже не оперируют – нет специалистов. Она крепко сжимала мою руку.
Я подумал, что если кто‑то и вернет меня на эту планету и сделает ее снова моей, то это она. Вряд ли я в это действительно верил; но мне нужна была соломинка, за которую можно уцепиться.
Влад сказал, что закончился хлеб. А Майя требует бутерброд; Майя обожает бутерброды с маслом. Яна засуетилась: Влад, сходи. Я сказал: давай я. Я же не лежачий. Яна смутилась: я просто хотела, чтоб ты отдохнул. Я покачал головой: ну что ты так, как будто я уже умираю. Все нормально, мне не сложно сходить за хлебом. Все эти слова, это было так странно. Как будто немного неправда. Как будто говоришь что‑то, что говорить принято, но чему сам не до конца веришь. Может, я уже умираю. Может, мне уже следует лежать, не вставая, в надежде хоть немного продлить срок оставшейся жизни.
Влад, пойди с папой, сказала Яна. Наверно, она боялась. Влад без слов пошел обуваться. Купите и молока заодно, сказала Яна. Я пока подожду звонка. Тетя должна перезвонить. У нее коллега лечился с подобным диагнозом, она с ним переговорит.
– И как? – спросил я.
– Что «и как»?
– Лечился – и что в результате?
– До сих пор жив, – сказала Яна. – Правда, его оперировали в Германии.
Мы с Владом спустились вниз. Влад все еще посматривал на меня с удивлением. Как будто не верил, что я могу умереть. Как будто ему сообщили новость не о том, что у отца рак, а о том, что инопланетяне приземлились возле стадиона СКА – в трехстах метрах от нашего дома. Такой у него был вид. Я не знал, как с ним поговорить об этом. Никогда не думал, что придется так. Но поговорить надо – раз уж мы остались наедине. Возможно, это стоило сделать в другой обстановке. Но получилось, что мы поговорили по дороге в магазин за хлебом и молоком. Я сказал, что могу умереть. Что это не шутка: у меня рак. Это серьезная болезнь. Ему придется во всем помогать матери – в случае чего. Будет сложно, сказал я. Но вы справитесь. Эти слова словно уже существовали во мне. Может, я их где‑то вычитал. Может, подсмотрел в кино. Это были обычные в таких случаях слова, которые произносят, наверное, все. Говорить их было легко: слова выскакивали изо рта как мыльные пузыри. Только подуй – летят.
Влад молчал.
– Хорошо? – спросил я.
– Хорошо, – сказал Влад.
Я похлопал его по плечу. Спросил, как дела в школе. Буквально через неделю начнутся каникулы. Это хорошо, что каникулы: он cможет сидеть с Майей. Беготни предстоит много. Конечно, есть детский сад. Но, может быть, некому будет отвести ее в детский сад. К тому же Майя, после того как начала ходить в садик, стала часто болеть. Она может опять подхватит инфекцию; тогда о детском саде придется забыть. Надо позвонить бабушке в Новочеркасск. Не хочется ее пугать, но надо. В любом случае следует ей рассказать, верно? Верно, кивнул Влад. Мне вдруг подумалось, что он оглушен новостью. Как совсем недавно был оглушен я. Как, по сути, до сих пор оглушен я. Надо сменить тему. Парню двенадцать лет. Много ли я понимал в его возрасте. Ты не бойся, сказал я, в любом случае я еще не умираю. Я буду бороться. Буду держаться до конца. Может, все обойдется.
Я говорил и говорил какие‑то слова. Все это выглядело обычной ложью.
– Хорошо, – сказал Влад.
Глава вторая
Яна созвонилась с тетей Ирой. На самом деле она никакая не тетя, она ее подруга еще с тех времен, когда Яна работала учительницей в частной школе «Эврика» на Северном. Тетей Ирой ее звал Влад, когда был маленький. И как‑то так получилось, что мы тоже стали звать ее тетей Ирой. Потом тетя Ира стала крестной матерью Майи. И Майя теперь тоже зовет ее тетей Ирой. Вернее так: тетей Вирой. Майе было три, она не все слова выговаривала правильно, и у нее смешно это получалось: тетя Вира. Мы все теперь зовем ее тетей Вирой. Тетя Вира – хороший человек. Дети ее обожают. Есть такие люди, которые находят общий язык с детьми с полуслова. Как‑то у них получается. Тетя Вира – из таких.
Тетя Вира сказала, что надо идти прямо к профессору Светицкому в отделение опухолей головы и шеи ростовского онкоинститута. Так совпало, что у Светицкого лечилась ее мама. И мама ее мужа. У ее мамы на лице была меланома: опухоль стала расти в нос. Опухоль вырезали, и вот уже несколько лет рецидива нет. Каждые полгода мама тети Виры и муж тети Виры ходят на прием к Светицкому, проверяют, все ли нормально. И все действительно нормально. А у мамы мужа тети Виры был рак щитовидной железы: опухоль вырезали в ростовском онкоинституте, и четыре года все было хорошо. А потом у нее что‑то очень плохое произошло в жизни. На фоне всех этих нервов случился сердечный приступ, и она умерла. Поэтому перестань нервничать, сказала мне Яна. Просто не смей нервничать, ясно? Тут главное – отношение к лечению. Если ты будешь верить, что вылечишься, ты вылечишься. Я тебе рассказывала историю про мою бывшую коллегу, про которую все думали, что она умрет, а она вылечилась и до сих пор жива? Восемь лет прошло. Я вижу ее страничку вконтакте, она постоянно выкладывает новые фотографии. Цветущая женщина.
– Ты рассказывала, – сказал я.
– Вот и хорошо. Поэтому не смей волноваться, понял?
– Понял.
Мы погуглили профессора Светицкого. Оказывается, это заслуженный врач России. В 1973 году он был заведующим отделением опухолей головы и шеи Ташкентского городского онкологического диспансера. Потом уехал в Ростов, стал заведующим отделения опухолей головы и шеи в ростовском онкоинституте. Исследовал влияние локальной гипертермии в лечении опухолей. Много научных работ. Врач с именем. Мы нашли фотографию: крепкий пожилой мужчина. Есть такие врачи, лица которых вызывают недоверие. Или по крайней мере настороженность, потому что сразу такое чувство, что ты для него статистика, не более. С профессором Светицким, к счастью, все было наоборот. Наверно, хороший врач, сказала Яна. У нас появилась надежда. Мы были в таком состоянии, что цеплялись за любую мелочь: фото врача, истории выживших с похожим диагнозом, церковь. Яна сказала: надо обязательно поставить свечки в храме за твое здоровье. И знакомых попросить, чтоб поставили. Надо обязательно. Мы хватали все это и держали перед собой как защиту.
Мы с Яной сидели рядышком возле компьютера. Мы погуглили, что такое гипертермия: это перегревание организма человека, вызванное внешними факторами; в нашем случае вызванное искусственно. Мы узнали, что шансы разрушения некоторых опухолей химией с одновременной гипертермией гораздо выше: проводились клинические испытания. Мы стали гуглить все подряд. Какие‑то экспериментальные виды лечения. Проценты, шансы, прогнозы. Прогноз в моем случае, даже если стадия развития опухоли невысока, был нехорош. Когда в гугле попадалась страница с таблицей, заполненной числами с шансами выживаемости, Яна старалась ее проматывать. А я притворялся, что не вижу. Там, например, написано: пятилетняя выживаемость. И процент людей, который на каждой конкретной стадии рака при данной локализации выживает в течение пяти лет. Процент небольшой. Яна проматывает все это и говорит: у тебя вторая стадия. Максимум – третья. Так что шансы хороши, главное – не опускать руки. Я говорю: да, так и есть. И Яна говорит: а эта врачиха из областной – просто дура. Ты серьезно поверил, что тебе год остался? Никуда ты от меня не денешься.
И я говорю: ага.