Самым последним моим детским страхом стал человек за дверью. Страх появился позже других: отец уже умер, мы с мамой переехали из крошечной однокомнатной квартирки в бараке в двухкомнатную квартиру в новом девятиэтажном доме. Нам ее дали бесплатно в конце восьмидесятых, до того, как развалилась страна. Мама потом говорила: едва успели. Она очень гордилась тем, что мы успели бесплатно получить квартиру. Мне исполнилось восемь, я ходил во второй класс. В новом дворе у меня не было друзей. Как‑то не срослось. Была школа, она находилась достаточно далеко от моего нового дома, а в остальное время я сидел дома и читал книги. Тогда и появился человек за дверью. Это когда подходишь к двери вечером и выглядываешь в глазок: на темной площадке никого нет. Но это ничего не значит. Ты знаешь, что он там. Человек мог присесть на корточки, чтоб его не было видно. Мог спуститься по лестнице на пару ступенек. Ты чувствуешь: он тут, совсем рядом. Ты даже слышишь его больное дыхание. Он старается дышать тише, чтоб ты его не услышал. Но твои чувства так обострены, что ты способен различить любой звук. Ты знаешь: это большой черный человек. Может, тот самый Фантомас из подвала в старом дворе. Конечно, я уже знал, откуда взялся Фантомас – это главный злодей из фильмов с Луи де Фюнесом. В Советском Союзе фильмы про него любили. Но этот, который за дверью, был другой. Он был соткан из теплых советских вечеров моего детства и самых клейких моих страхов. Иногда, набравшись смелости, я поворачивал ключ в замке и резко распахивал дверь: конечно, на площадке никого не было. Я заглядывал за дверь: пусто. В тапках я выскакивал на лестницу: никого. Эта черная тварь, лишь похожая на человека, успевала сбежать. Хотя на самом деле никакой твари не было.
Я повторял себе: никакой твари не было и нет.
Проснувшись среди ночи, я видел его в окне. Он стоял за стеклом на лоджии, смотрел на меня. Высокий тонкий силуэт. Я не мог отвести взгляд. Меня парализовало; я испытывал настоящий ужас. А он чего‑то ждал. Но паралич постепенно отступал. Вот я уже могу пошевелить пальцами. Вот я могу закрыть и снова открыть глаза. Никакого темного человека на лоджии, конечно же, нет. Я осторожно поворачиваюсь на бок: в комнате сумрак, но тоже пусто. Видны очертания секретера, кресла и шкафа. Снова гляжу на окно: никого. Фантомас – лишь преступник из комедии с Луи де Фюнесом. А то, что я принял за силуэт на лоджии, – качающиеся верхушки тополей, достающих до седьмого этажа; всего лишь тени, падающие на стекло. Если приглядеться, они даже издалека не напоминают человеческий силуэт. Я натягиваю одеяло до подбородка, закрываю глаза и считаю. Если считать долго и упрямо, то рано или поздно устанешь считать и уснешь. Это всегда помогает. Я начинаю считать: один, два, три, четыре. Я вспоминаю, что надо представлять овец, перепрыгивающих через ограду. Я считаю: тридцать, тридцать один, тридцать два и вижу овец, прыгающих через невысокий деревянный заборчик. Овечки похожи на пушистые облачка. Я считаю: сто двадцать шесть, сто двадцать семь и вдруг отчетливо понимаю, что Фантомас все‑таки стоит там, на лоджии. Просто в какой‑то момент его можно разглядеть, а в какой‑то – нельзя. Может, он становится виден, когда ты почти уснул; или почти проснулся. Но я слишком устал, чтоб открыть глаза и проверить. Я считаю: триста сорок четыре, триста сорок четыре пять, три сорок… Я не помню последнее число, потому что засыпаю. Надо выспаться – завтра в школу.
Фантомас – вернее его зыбкая тень – еще долго являлся мне. Но я взрослел, страх уходил. С возрастом я боялся его все меньше и меньше. Может, мой мозг огрубел и разучился высматривать в темноте призрачные силуэты. Может, все это было лишь мое детское воображение. Дети не могут обходиться без выдуманных страхов. Все прошло – или казалось, что прошло.
Глава четвертая
В начале июня мы попали на прием к профессору Светицкому. Яна позвонила ему, договорилась о встрече.
– Откуда вы узнали этот номер? – спросил профессор.
Яна объяснила: дал сын вашей пациентки. Он с вами хорошо знаком. Яна имела в виду мужа тети Виры.
– Как его зовут? – спросил профессор.
Яна назвала имя.
– А, да‑да, был такой, – с сомнением произнес профессор. – Приезжайте утром. Ворота открываются в шесть утра. Я буду на месте где‑то в шесть пятнадцать.
– Значит, приезжать к шести тридцати?
– Если хотите быть первыми, приезжайте к шести, – сказал профессор.
Рано утром мы сели в такси и поехали. Дети остались с бабушкой, моей мамой: она приехала еще вчера, чтоб сидеть с детьми, пока мы ходим по врачам. Помню, она смотрела на меня и прижимала ко рту ладонь. В глазах у нее стояли слезы. Я сказал, что все в порядке. Я сказал: мама, не переживай, будем лечиться. Мама погладила меня по голове своей слабой стареющей рукой. Бедный мой сыночек, сказала она. Ну что ты, мам, сказал я, буду бороться. Это от неправильного питания, объяснила она. Чем вы тут питаетесь? Лишь бы чем! Какие‑то печеньки, бутербродики. Колбаска. Там даже мяса нет, одни химикалии! Разве это еда? Это все вредно! Особенно при такой болезни. Надо есть больше зелени, помидорчиков, салатов. По телевизору вчера смотрела передачу: мужчинам очень полезны помидоры. Особенно для простаты. Чего ты улыбаешься? Это важно. Каши тоже полезны, в них много клетчатки. Сварить тебе на утро гречневой каши? Давай, сказал я. Можно было ответить: не надо, это не имеет значения; мама все равно сварит.
Утром мама проснулась раньше всех и сварила мне гречневой каши. Может, она не спала вовсе. В ту ночь я провалялся во сне, как в глубокой яме. Утром было прохладно. В приоткрытое окно задувал ледяной ветер. Я встал. Яна приводила себя в порядок. Я пошел на кухню: горячая каша ждала меня на столе. Мама сидела рядом со скорбным видом. Я через силу затолкал в себя полтарелки. Пришла эсэмэска: за нами приехало такси. Нам пора, сказала Яна. Вернешься – доешь, сказала мама. Вы там, наверно, надолго. Не знаю, мама, сказала Яна. Перекусите обязательно где‑нибудь, сказала мама. Может, яблочек положить в дорогу? Нет, мам, не надо. Ладно, ладно, не буду. А может, все‑таки положить? Мама, нет. Ладно, ладно, я уже поняла, не кричи на мать. Мама, я не кричу. Просто яблок нам не надо. Бедный, бедный мой сыночек. Но сдаваться нельзя. Ты у меня сильный, ты справишься. Главное, знай: мама рядом.
Мама обняла меня дрожащими руками и поцеловала в щеку. Мы с Яной обулись и поспешно спустились по лестнице. Машина ждала внизу. Водитель курил. Увидев нас, он щелчком отбросил окурок и сел за руль. Мы расположились рядом на заднем сиденье. Машина тронулась. Яна взяла меня за руку.
Такое будет повторяться часто: мы едем в онкоинститут на очередную проверку. Сдавать очередные анализы или на очередной прием к Павлу Викторовичу. Или на госпитализацию – делать очередную химию. Мы сидим на заднем сиденье вдвоем и держимся за руки. Это кажется очень важным, когда есть человек, который держит тебя и не отпускает.
Помню, как сильно позже, вечером в предпоследний день зимы 2017 года, я сильно чихнул, и из орбиты глаза пошла кровь; Яна внимательно осмотрела полость, впала в панику и тут же позвонила знакомому радиологу из ростовского института онкологии. Та всегда работала допоздна. Радиолог сказала: приезжайте. Яна затолкала в полость орбиты здоровый кусок ваты, намазанный левомеколем, чтоб остановить кровь. Если вату вставить на сухую, то потом, когда будешь ее доставать, она порвет в полости слизистую, и крови будет намного больше. Поэтому обязательно левомеколь. Или какое‑нибудь смягчающее масло: персиковое подойдет. Я был наготове с марлей: кровь все равно подсачивалась из левой ноздри. Машина приехала быстро. Мы сели на заднее сиденье.
Помню: Яну трясет. Она хватает меня за руку: как будто я тону, а она тянет меня из холодной воды. Такое ощущение. Сжимаю ее пальцы. Как‑то так получилось, что теперь это наш общий ад. Это, наверно, неправильно, делиться своим адом с близким человеком, но так уж вышло. За окнами машины унылый февральский Ростов. Голые деревья трясут мокрыми ветками. Стучит по рельсам новый трамвай. В дороге как всегда возникает вопрос: что если опять рецидив? Яна паникует и уговаривает не паниковать меня: с прошлым рецидивом справились, и снова справимся. Главное, сразу заметили. Скорее всего, опять кибернож, потому что есть небольшой запас на облучение. Но можно и рискнуть на операцию. Доктор в Бурденко говорил, что могут быть последствия; если ликворея не закроется, придется брать кусок кости из черепа и закрывать проблемное место. Грозился показать фотографии, чтоб понимали, как это будет выглядеть. Мог бы и не грозиться: я видел, как это выглядит. В Ростове лечился старичок, без глаза, как и я. С огромной вмятиной на лысой голове. Помню, в столовой ему все уступали очередь: хотя там и так через одного инвалид. Старичок вежливо отказывался. Хороший был старичок. Не знаю, что с ним сейчас.
В отделении радиологии на удивление тихо и пустынно для понедельника. Мимо, прихрамывая, проходит молодая девушка, лысая, в платке. У нее сосредоточенное лицо и совсем нет бровей. Когда мне давали химию в 2015 году, у меня тоже выпали брови. Помню, я этому почему‑то сильно удивился. Ладно, волосы на голове, но брови? Нас замечает медсестра, которая работала со мной на медицинском ускорителе в июне‑июле 2015 года. Здоровается, шутит. Хорошая женщина. Зачем вы к нам в гости? – спрашивает. Да вот, к Алие Катифовне пришли на консультацию, говорит Яна. Ясно, улыбаясь, говорит медсестра. Она не уточняет, плановая это консультация или нет, прощается и уходит. Появляется наш радиолог – пожилая сухонькая женщина с добрым старым лицом, и мы все вместе поднимаемся на лифте на четвертый этаж в смотровую.
Радиолог надевает на голову лобный рефлектор. Я снимаю с глаза свою давно ставшую привычной пиратскую повязку. Радиолог берет пинцет и аккуратно вытягивает из орбиты глаза пропитанную кровью ватку. Приближает ко мне лицо: осматривает полость. Говорит ласковым голосом: так‑так, что тут у нас? Яна показывает: Алия Катифовна, смотрите, тут. Вот это место. Она говорит бодрым, даже каким‑то слишком бодрым голосом: сразу ясно, что паникует. Вот сейчас радиолог скажет: к сожалению, да. Это опухоль. Или что‑то другое, успокаивающее, но сразу ясно: надо опять лечиться. Снова капельницы. Ну капельницы – это не страшно, к этому быстро привыкаешь. И операция – это не так уж страшно; это, наоборот, хорошее ощущение потом, когда убирают эту дрянь. Это почти такое счастье.
Но радиолог все внимательно осматривает и говорит: нет, ничего нет. Аккуратно показывает кончиком пинцета: тут рубцовочная ткань. Последствия облучения. Сколько вы получили? У нас сорок грей и кибернож еще двадцать? Ничего удивительного. Давайте я внизу погляжу… тут чисто. Я так волновалась, говорит Яна. И эта кровь. Было столько крови. Понятно, что волновались, ласково говорит радиолог, это вы правильно делаете, что волнуетесь: лучше переволноваться. Давайте проверю шейные лимфоузлы. Я расстегиваю верхнюю пуговицу на рубашке. Радиолог щупает меня за ушами, шею, ключицу. Говорит: кровь? К сожалению, это пока будет. Чихнул, перепад давления, пошла кровь. Чтоб раны заживали, надо восстанавливать иммунитет. Тяжести таскать нельзя. Ни в коем случае. Он нашу дочку постоянно таскает, говорит Яна. Она уже не в панике. Она счастлива. Теперь в панике я: Майе уже пять. Скоро наступит время, когда я в любом случае не смогу ее носить на руках; она и не захочет. Времени мало. Но это маленькая паника. Это в каком‑то смысле даже приятная паника. Это такая паника, когда ты понимаешь, что опухоли нет, и теперь можно паниковать по любому мелкому поводу. Такая паника, когда хочется кричать от радости.
Очень нежелательно болеть гриппом, говорит радиолог. Вообще надо очень аккуратно. Любая болезнь может отсрочить заживление. Она говорит вроде бы страшные слова, но это совершенно не страшно. Все не страшно, когда опухоли нет. Когда профессор подписывает бумажку и там кроме диагноза слово «ремиссия».
Потом мы выходим из смотровой. Яна с радиологом о чем‑то говорят; в отделении тихо и спокойно. Никакой паники. Прощаемся с врачом. Удачи вам, говорит радиолог. На улице совсем стемнело. Завтра последний день зимы. Мы говорим о каких‑то мелочах. Я же тебе говорил, что там ничего нет, говорю я, хотя на самом деле ничего такого я не говорил. Потому что на самом деле я поверил, что снова рецидив. Потому что и она уже поверила. Мы идем по асфальтовой дорожке мимо поликлиники. Мне кажется, что я вижу черную фигуру вдалеке у забора. Наверно, кто‑то из пациентов вышел подышать свежим воздухом. Вызываем такси. Нежный свет фонарей раскрашивает ночь. Голоса приглушены. Проезжая часть пустынна. Это похоже на счастье. Машина подъезжает. Мы садимся на заднее сиденье и берем друг друга за руку. Такая традиция. Может, именно она меня и спасает. Когда ты неизлечимо болен, ты хватаешься за все, что угодно: за любую мелочь. В прошлый раз, когда цитология не показала наличия опухолевых клеток в подозрительном шейном лимфоузле, ты катал между пальцами рублевую монету. Значит, и сейчас надо. В прошлый раз, когда на КТ ничего не нашли, ты перед этим определенным образом почесал за ухом. Значит, и сейчас надо. Конечно, это звучит глупо; многое звучит глупо, когда ты не болен раком.
Я оборачиваюсь: черной фигуры у забора не видно. Впрочем, отсюда ее и не разглядеть. Машина трогается. Мы едем домой.
Глава пятая
Внизу в гардеробе отделения опухолей головы и шеи нас спрашивают: вы к кому? Мы к Павлу Викторовичу Светицкому, говорит Яна. Хорошо, проходите, говорит дежурная. Только бахилы не забудьте надеть. У вас есть? Могу дать. Не надо, спасибо, говорит Яна, у нас есть. А как к Павлу Викторовичу попасть? Он на втором этаже, говорит дежурная. Направо и наверх по лестнице. Его кабинет слева, увидите, там написано.
– Спасибо вам большое! – говорит Яна.
Мы надеваем бахилы. Идем по коридору отделения опухолей головы и шеи. Справа процедурная, где делают уколы и ставят капельницы. Сейчас там пусто. Слева – операционная. Примерно через три недели в этом помещении мне вырежут опухоль вместе с глазным яблоком. В истории болезни потом напишут: энуклеация левого глаза. Даже звучит тревожно.
На втором этаже маленький холл со стареньким телевизором, диванчик и несколько кресел. Кабинет профессора Светицкого чуть дальше по коридору. С обеих сторон коридора – двери в палаты больных. В коридоре пусто. В одной из палат кто‑то страшно храпит: как будто это не совсем человек. Такой нечеловеческий булькающий звук. В другой палате в полутьме ворочаются чьи‑то фигуры. Мы садимся на диван, ждем. В коридор выходит пожилой мужчина в спортивных брюках и футболке, на ногах – шлепанцы: у него забинтована шея и часть головы. Мягкие небритые щеки трясутся при ходьбе. Водянистые глаза смотрят как будто в глубь себя. Он двигается медленно, минует нас, спускается по лестнице. Наверно, на процедуры. Появляется еще один мужчина с мобильником в руках. Что‑то говорит по‑армянски – очень тихо. У него только небольшой марлевый тампон на шее, приклеенный к коже липкой лентой. Наверно, из выздоравливающих. Он тоже спускается по лестнице. Вообще здесь очень тихо. Если и говорят – то шепотом. Это совсем не похоже на больницу, где мне пытались удалить полипы. То место напоминало санаторий. Там было громко и весело: как будто отпуск. Здесь больше похоже на склеп. Я вспоминаю те проценты пятилетней выживаемости, которые случайно подсмотрел в интернете. Сколько из этих людей будут живы через пять лет? Сколько из них проживет хотя бы один год? На стенах висят стенды. Успехи и экспериментальное лечение в отделении опухолей головы и шеи. Работы сотрудников. Книжечки – большинство датировано 2004 годом, не позже. Судя по всему, стенды давно не обновлялись. Но все равно есть интересная информация. Пациент. Локальный рецидив. Опухоль удалось победить при помощи криодеструкции. Спустя три месяца после процедуры на месте опухоли – рубцовая ткань. Смотри, говорю Яне, надо почитать про эту криодеструкцию. А вот тут про протезирование, говорит Яна, смотри.
Какое‑то время мы разглядываем стенды.
– Думаешь, мне нужно будет протезирование? – спрашиваю я.
– Посмотрим, – говорит Яна.
Появляется профессор Светицкий. Он строг и подтянут. Сразу замечает нас: вы ко мне? Мы вам вчера звонили, говорит Яна. Помню‑помню, говорит профессор. Достает ключ, отворяет дверь в кабинет. Подождите пять минут, пожалуйста, говорит он, сейчас я вас приму. Мы послушно ждем. Ровно через пять минут профессор открывает дверь: заходите. Вы садитесь сюда, а вы – сюда. Рассказывайте. Хорошо. Понял. Так‑так. Еще раз, кто вам посоветовал обратиться ко мне? Имя? Ага. Ясно. Ну ладно. Какие симптомы? – Он поворачивается ко мне.
Я говорю: не дышит нос. Вернее, левая ноздря. И глаз постоянно слезится. Профессор надевает рефлектор. Осторожно заглядывает мне в нос: сначала в левую ноздрю, потом в правую. Берет зеркальце и рассматривает горло. Просит встать. Щупает шейные лимфоузлы. Так не больно? Отвечаю: нет. Он прощупывает левую скулу и место под глазом. Как‑то по‑особенному надавливает. Говорит Яне: видите? Вот его опухоль. Вот глазное яблоко, а вот снизу опухоль. Да, так видно, говорит Яна. Профессор спрашивает меня: левым глазом хорошо видишь? Проблем нет? Я закрываю правый глаз. Щурюсь. Говорю: вроде нет. Не двоится? – спрашивает профессор. Нет, все в порядке, говорю. Что ж, говорит профессор, вы обратились вовремя. Молодцы, что сразу пошли ко мне.
– То есть вы возьметесь за операцию? – спрашивает Яна.
– Да, – говорит профессор, – возьмусь.
– Надо как можно быстрее? – спрашивает Яна. – Мы хотим, чтоб быстрее.
– Все равно придется через поликлинику, – говорит профессор Светицкий, – но вы не волнуйтесь: время у вас есть. Заведите историю. Вас направят в десятый кабинет. Придется, конечно, постоять в очереди. Пациентов много. Люди нервные, отнеситесь с пониманием. Каждый считает свой случай особенным, иногда могут и сорваться: у каждого своя история, каждому плохо, каждый волнуется.
– Но у Володи есть шанс? – спрашивает Яна.
– Вы вовремя обратились, – повторяет профессор, – так что не переживайте, настройтесь пока на поликлинику. Придется немного побегать, но вы молодые, справитесь. Потом получите квоту. Сейчас, погодите, я напишу вам бумагу. Отдадите в десятом кабинете.
Он заполняет бумагу, повторяя, что это хорошо, что мы сразу пришли сюда, что не делали химию, не облучали в диспансере по месту жительства; в нашем случае необходимо работать с неизмененным материалом. Профессор отдает мне заполненную бумагу, но прежде чем отпустить, рассказывает, как будет происходить операция. Мне сделают надрез тут и тут. Он показывает прямо на мне. Уберут все лишнее. Одновременно почистят шею слева. Это стандартная практика: даже если там пока ничего нет. Скорее всего, со временем придется поставить вместо убранной пораженной кости протез. Но об этом думать пока рано. Интересно, что профессор ни разу не произносит слово «опухоль». Или «рак». Просто надрезы, просто почистят. Это кажется очень легко и не так уж страшно.
– Спасибо, Павел Викторович, – говорим мы.
Мы выходим из кабинета Светицкого приободренные. В поликлинике нам действительно приходится побегать. Автомат выдает нам билетик на первичный прием. В первом окне регистратуры нам заводят историю. Потом дают номерок в десятый кабинет на втором этаже. Здесь предстоит выстоять очередь. К счастью, очередь не такая большая, как пугал нас профессор. Люди в очереди тихие. Но никто не плачет. Кое‑кто даже шутит, смеется. Довольно много кавказцев. Яна говорит, что в наш онкоинститут ездят лечиться люди со всего юга страны. Наконец подходит моя очередь. Кабинет маленький, два стола. За одним сидит медсестра, за другим – доктор. Доктор, женщина небольшого роста, моего примерно возраста, расспрашивает меня о симптомах. Ее зовут Виктория Львовна. Вообще‑то она оперирующий доктор, на этом месте обычно другой врач, но сейчас она отсутствует, а Виктория Львовна ее подменяет. Я отдаю ей бумажку, написанную Светицким. О, так вы были уже у Павла Викторовича, удивляется она. Очень хорошо. Она заставляет меня подняться. Щупает мне шейные лимфоузлы. Заглядывает в горло и в нос. Спрашивает про мой левый глаз: хорошо видите? Я говорю: хорошо. Она заполняет историю болезни. Я вижу, как она пишет: жалобы на боли. Это не совсем правда: никаких жалоб на боли у меня нет. Только вечно забитый нос и слезящийся глаз. Но я не возражаю. Впервые на бумаге появляется моя стадия: третья. Это пока предварительный диагноз, говорит Виктория Львовна. Теперь вот что вам нужно сделать.
Она объясняет.